Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да-а, — протянул Лобов в продолжение какой-то своей невысказанной мысли. Верхняя его губа, стянутая сизым рубцом, полностью не прикрывала рта, и оттого Матюхино лицо, когда он молчал, всегда обретало изумлённое выражение, как будто он впервые видел мир божий. — Благодать! Как и нет ничего…
Афоня-кузнец, должно, за всё лето не снимавший рубахи, курино-белый, пупырчатый от речной остуды, молча обвёл взглядом ту сторону.
— Мы вот тут лежим, покуриваем, — всё так же задумчиво проговорил Лобов с растяжкой. — А он идёт, идё-ё-ёт…
Кто это «он» и куда идёт — было всем понятно, и Афоня-кузнец лишь углублённо принялся колупать ногтем запёкшуюся ссадину на волосатом запястье.
— И вчера шёл, и позавчера…
На самую береговую кромку опустился кулик-песочник, шустрая птаха, глянув на недвижных мужиков, но не убоялся, не отлетел подальше, а, тонко пискнув, принялся сновать по песчаной сыри, дёргаясь головкой при каждом шажке.
И опять, не получив ответа, Матюха, вдруг оживясь, перескочил на другое:
— А верно ли, будто немец по часам воюет?
— Как это — по часам? — покосился на него Афоня-кузнец.
— Ну как… Сказывают: сперва побреется, надеколонится, кофею попьёт. А тади уж разбирает ружья и начинает палять в нашу сторону. Пополдничает, снимет сапоги и — на раскладушку. Мёртвый час, стало быть. Ну, а потом ещё сколько-то повоюет. Аккурат восемь часов получается. Вроде как в одну смену.
Афоня-кузнец, с интересом было начавший слушать, досадливо отвернулся:
— Мели, Емеля.
— Что намолото, то и просевай.
— И сеять нечего, так видно: брехня. Как это — в одну смену? Война — это тебе не фабрика какая.
— Немцу, можа, и хвабрика. Небось для того им всем часы дадены, чтоб глядеть. Сказывают, все, как есть, при часах.
Афоня пыхнул дымом, хмуро задумался, и по грубому крупнопористому лицу его было видно, как бродила под спутанными волосами какая-то упрямая мысль, какое-то несогласие.
— Ну ладно, по часам. А опосля чего делает?
— Как — чего? — легко удивился Матюха. — Руки моет, ужинает. А потом спать. Ночью они — ни боже мой, чтоб идти куда. Ни за что не пойдут. Все до одного дрыхнут. Токо часовых выставляют. А остальные храпака. Во, гады, культурные какие, а?
Матюха и сам посмеялся такой несуразной аккуратности и тут же, пришлёпнув пяткой по голому заду, спугнув присевшего было овода, сообразил:
— Тут бы на них и навалиться, когда улягутся. Тарараму б наделать, шухеру! А то тыкву из кустов высунуть. С глазами. А внутри свечку зажечь. Я ещё малым так-то у дороги тыковку пристроил, возле кладбища, дак урядник как хватанул, чуть с коня не слетел.
— Ну и брехать ты здоров, — покрутил головой Афоня. — Сколь тебя знаю, одной брехнёй жив. Кабы б немец ночью спал, дак не токмо тыкву, а и фитиль пеньковый куда надо вставили б. Хороша брехенька, да, как пуп, коротенька.
— Я-то тут при чём? За что купил, за то и продаю.
— У кого куплено-то, спросить.
— Дак я ж говорил, шуряк ко мне приехал. На проводы. Это ж он меня постриг. А самого его не берут. На него броня наложена. Потому как на железной дороге он. Сцепщиком работает.
— Ну?
— Говорит, поездов, эшелонов на станции — пропасть! Все путя забиты, никак не разъедутся. Бабы, детишки — эуи…куированные называются. Из теих, стало быть, мест, из опасных…
— При чём тут поезда? Ох и талдон!
— Да ты слухай! Я — Емеля, а ты дак и весь Хвома поперечный. Не даст досказать. Чого люди, то и я. Народ бает, может, чего и правда. Не всё ж сплошь брехня. Я мелю, а ты сей…
— Ну, ну, валяй.
— Дак шуряку один старичок про то и рассказывал. Потерялся он, отстал от своего поезда, ночь, деться некуда, его и подобрали, привели в служебку.
— Поди, шпиён подосланный, такое брешет.
— Кой там шпиён! Наварили ему картох, поел, пошамкал, а потом под окнами из крана вставленную челюсть споласкивал. А шуряку-то в окно и видно. Доходяга. А так башковитый, про немца долго сказывал. Он ещё из самой этой… как её… Мне шуряк и город называл, да… А! Из Львова! Вот откуда! Будто часовым мастером тамотка был. Он и часы отдавал, только не за деньги, а чтоб за хлеб або за крупу. Кабы знато, дак я б и пшенца подослал. Ну да не об этом… Дак энтот старичок повидал их вдосталь, вот как я тебя. Сказывал, страховитые, и будто каски на них глубокие, по самые плечи. Чтобы, значит, никакая пуля не задела.
— Погоди, погоди, — остановил Лобова Афоня-кузнец. — Ежли по самые плечи, дак это ж вроде ведра, должно. Ну-ка, надень на себя ведро — куда глядеть-то будешь?
— Дак, можа, там дырки прорезаны.
— Ну-ну…
— И на касках по бокам вроде бы рожки.
— А рожки для чего?
— Энтого я тебе не скажу, не знаю. Они ж не нашенской веры, а может, и вовсе без никакой, потому, должно, и рога. Дак вроде как я уже таких гдесь видал, на картинках. У моей Верки, в букварях, кажись… Тоже с ведром на голове и с рогами.
Матюха озадаченно поскрёб в стриженом затылке.
— Во, братки, какую козюлю нам бить придётся, — сказал он. — Боись не боись, а куда денешься? А сапоги у него, сказывают, кованые — не то чтобы одни каблуки, а и вся подошва…
— Ну, уж это точно враки, — не согласился Афоня.
— Это ж почему?
— А ходит-то он как, ежли вся подошва? Ну вот давай я тебе на подмётку сплошную жалезку накую — далеко ли пойдёшь?
— А чёрт его знает, как он ходит. Это ж немец! У него вон и штык не как наш — чтоб и человека колоть, и колбасу резать. Всё продумано. Дак, может, и ноги у него как у коня…
— Понёс, понёс неоколёсную! Поди макнись вон трохи.
— А чего? Глянь-кось, сколь за семь-то дён прошёл. Беги бегом — столь не пробежишь.
— Дак на машинах — чего б не пробечь.
— Что ж у него, пехоты нету, что ли?
— И пехота на машинах.
— Ох ты! Какая ж это пехота, ежли пешки не ходит. Чудно!
— Тебе, вишь, и чудно. Села баба на чудно, наступила на рядно. — Афоня-кузнец сердито заплевал окурок и договорил: — Подол оборвала, чудно бабе стало.
Матюха умолк и, сунув свой чинарик в песок, стал засыпать его из горсти, хороня под медленно нараставшим ворошком.